НЕПРАВИЛЬНЫЙ ГЕНИЙ
11.10.2012
11.10.2012
Откуда-то Толстой все знал про людей. И про тогдашних, и про сегодняшних, хотя те и другие не так уж отличаются друг от друга. Откуда-то этот бородатый старик понимал, о чем думает юная девица, что чувствует обманутая жена, какой ад в душе у жены неверной; понимал также про флигель-адъютантов, помещиков и философов; понимал про деревья и лошадей; и про страну, и про жизнь он понимал что-то важное и неизменное. Речь даже не об актуальности толстовских текстов, а об их неразменности. Так золотой царский рубль – он уже не царский и даже не вполне рубль, но неизменно золотой.
«Анну Каренину» Толстой закончил 135 лет назад, в 1877 году; в том же году завершилась и первая журнальная публикация в «Русском вестнике» – правда, без эпилога, в котором Толстой скептически отзывался о русских добровольцах, уходящих на Балканскую войну. Редактор Катков не одобрил этого скепсиса и эпилога печатать не стал, а вместо этого кратко до абсурда пересказал, что случилось с героями романа после смерти главной героини, и объявил роман неудачным. Хотя изначально его журнал пытался превратить роман в весомый аргумент в пользу «чистого искусства» в бесконечной русской полемике о том, что лучше: искусство ради искусства или искусство ради общественного блага.
Роман, однако, был написан вовсе не за этим.
Лопнула струна
Роман был задуман в кризисное время – в 1870–1871 годах, когда семейное счастье Толстых, такое, кажется, безоблачное и ясное, вдруг на девятом году дало трещину: «Лопнула струна, и я осознал свое одиночество», – написал Толстой об этом времени много позже. А Софья Андреевна прямо по горячим следам записала в дневнике: «что-то переломилось в нашей жизни» – и «переломилась вера в счастье, в быт, которая была».
«Мысль семейная», которая была такой ясной в «Войне и мире», теперь мучительно саднит. Терзает ощущение, что жизнь проходит неправильно. Что мир, полный радости и красоты, устроен плохо, не так; что там, где должна быть любовь и счастье, – там взаимное мучительство, стыд, унижение, некрасивые слезы, глупая улыбка, глупые слова: «преступная жена», «с развратным отцом, да, с развратным отцом»… «перестрадал»… «тебе весело…»
Роман, однако, был написан вовсе не за этим.
Лопнула струна
Роман был задуман в кризисное время – в 1870–1871 годах, когда семейное счастье Толстых, такое, кажется, безоблачное и ясное, вдруг на девятом году дало трещину: «Лопнула струна, и я осознал свое одиночество», – написал Толстой об этом времени много позже. А Софья Андреевна прямо по горячим следам записала в дневнике: «что-то переломилось в нашей жизни» – и «переломилась вера в счастье, в быт, которая была».
«Мысль семейная», которая была такой ясной в «Войне и мире», теперь мучительно саднит. Терзает ощущение, что жизнь проходит неправильно. Что мир, полный радости и красоты, устроен плохо, не так; что там, где должна быть любовь и счастье, – там взаимное мучительство, стыд, унижение, некрасивые слезы, глупая улыбка, глупые слова: «преступная жена», «с развратным отцом, да, с развратным отцом»… «перестрадал»… «тебе весело…»
И несколько толчков, которые привели к рождению романа, – это и душераздирающая, скандальная, многолетняя история любви Алексея Толстого к замужней женщине; и впечатление от смерти Анны Пироговой, которая на соседней станции Ясенки бросилась под поезд от несчастной любви… Роман вызревал и ждал, но родился только тогда, когда Толстой нашел адекватную форму – ее подсказал лаконичный и стремительный пушкинский отрывок «Гости съезжались на дачу» с его безоглядной героиней Зинаидой Вольской, которая делает то, что считает нужным. Вот она, героиня, которая делает все наперекор правилам, свету и судьбе; вот нож, который взрезает общее благополучие.
Героиня обрела внешний облик, когда Толстой встретил дочь Пушкина, Марию Гартунг, полную темноволосую красавицу в черном платье, с фиалками в волосах. На одном из своих портретов она именно такая: в черном платье и с фиалками, с роскошными плечами – и с тонким пушкинским профилем, который, правда, Анне Карениной не достался.
Сначала Анна не была Анной, а Каренин не был Карениным – они вначале были Ставровичи. Первая сцена была пушкинская: светский салон, он и она уединяются так, что это замечают все. Вронский был сначала Балашовым, потом Гагиным. Уже тогда Толстой придумал скачки, и эта сцена сравнительно мало изменилась до конца. Когда возникла фамилия «Каренины», Анна называлась Наной (Анастасией), а набросок носил название «Молодец баба». Нана мучила и морочила мужа и любовника, жила с любовником на даче, муж и любовник весьма трагически и благородно сталкивались в подъезде, она собиралась рожать и боялась этого…
Но в рамках романа-адюльтера Толстому было тесно – и появился Левин, а с ним широкий мир чувств и идей – огромный фон для горячей, стремительной, гибельной истории любви. В романе зажили друзья и родные Толстого, развернулись окрестные пейзажи, задышала остроактуальная живая жизнь с ее политическими новостями и экономическими проблемами; дотошные литературоведы нашли даже ту статью, которую Каренин читал в неназванном издании – оказалось, «Ревю де Дё Монд»…
Публика читала, спорила, горячилась. Споры шли разные, в том числе литературоведческие – о композиции романа, о слоге и сюжете. Это, правда, в основном на Западе, когда роман перевели на иностранные языки – на французском и немецком он вышел в 1885 году. Европейцы прочитали и стали дружно уверять друг друга, что автор гениален, да, жизнь он чувствует, это да, и герои у него необыкновенные, да, и мощь шекспировская, и почти равен по силе Стендалю и Золя, да, но стиля у него нет, нет-нет-нет. Ужасно длинно, и столько лишнего, и зачем эти описания, и эти ненужные споры о социально-экономических вопросах, бр-р, читать ведь невозможно! Так не пишут!
Нарушает все правила
Героиня обрела внешний облик, когда Толстой встретил дочь Пушкина, Марию Гартунг, полную темноволосую красавицу в черном платье, с фиалками в волосах. На одном из своих портретов она именно такая: в черном платье и с фиалками, с роскошными плечами – и с тонким пушкинским профилем, который, правда, Анне Карениной не достался.
Сначала Анна не была Анной, а Каренин не был Карениным – они вначале были Ставровичи. Первая сцена была пушкинская: светский салон, он и она уединяются так, что это замечают все. Вронский был сначала Балашовым, потом Гагиным. Уже тогда Толстой придумал скачки, и эта сцена сравнительно мало изменилась до конца. Когда возникла фамилия «Каренины», Анна называлась Наной (Анастасией), а набросок носил название «Молодец баба». Нана мучила и морочила мужа и любовника, жила с любовником на даче, муж и любовник весьма трагически и благородно сталкивались в подъезде, она собиралась рожать и боялась этого…
Но в рамках романа-адюльтера Толстому было тесно – и появился Левин, а с ним широкий мир чувств и идей – огромный фон для горячей, стремительной, гибельной истории любви. В романе зажили друзья и родные Толстого, развернулись окрестные пейзажи, задышала остроактуальная живая жизнь с ее политическими новостями и экономическими проблемами; дотошные литературоведы нашли даже ту статью, которую Каренин читал в неназванном издании – оказалось, «Ревю де Дё Монд»…
Публика читала, спорила, горячилась. Споры шли разные, в том числе литературоведческие – о композиции романа, о слоге и сюжете. Это, правда, в основном на Западе, когда роман перевели на иностранные языки – на французском и немецком он вышел в 1885 году. Европейцы прочитали и стали дружно уверять друг друга, что автор гениален, да, жизнь он чувствует, это да, и герои у него необыкновенные, да, и мощь шекспировская, и почти равен по силе Стендалю и Золя, да, но стиля у него нет, нет-нет-нет. Ужасно длинно, и столько лишнего, и зачем эти описания, и эти ненужные споры о социально-экономических вопросах, бр-р, читать ведь невозможно! Так не пишут!
Нарушает все правила
Французский критик Эмиль Эннекен в книге «Ecrivains francises», где рассказывал об иностранных писателях, которых приняла французская культура, говорил о Толстом так: «Левин и его жена, Каренин, Анна, Вронский, князь Облонский, княгиня Долли, семья Щербацких, друзья и подруги всех этих людей, дети, слуги, крестьяне делают роман Толстого запутанным и сбивчивым, переполненным и затемненным художественным произведением, нарушающим все правила единства и выразительности». Толстого называли «гениальным невеждой» – в самом деле, ну что это такое, не изучил никаких общепринятых правил хорошего литературного тона и пишет как бог на душу положит. Некоторые так возмутились толстовскими излишествами, что стали править автора: из немецкого перевода выбросили, например, все сомнения Левина; чешский, румынский, китайский и множество других переводов выходили в сокращенном виде – оставалась одна «История Анны», как у китайцев. Сила разрушительной страсти – она понятна в любой культуре без перевода; но убери метания Левина, убери Кити Щербацкую с ее родами, убери лес, грибы, покосы, Кознышева, варенье в медном тазу, политические споры – останется любовный роман, может быть, хороший, но не гениальный, а со скидкой на перевод – так и вовсе тривиальный. Читатели и критики все старались пристроить «Анну Каренину» где-то между «Госпожой Бовари» и «Любовником леди Чаттерлей», но она явно выламывается из этого ряда.
А в 1886 году, сразу после выхода английского издания, одна благочестивая организация по надзору за общественной нравственностью занесла роман в свой список непристойных книг.
Нет, справедливости ради надо сказать, что за границей обсуждение романа не затихало несколько десятков лет, и касалось оно не только страсти героев и варварского стиля автора, но и философской глубины и изобразительной мощи – со временем Толстой перестал казаться таким уж диким, необузданным и неправильным: гению можно.
Грех бестенденциозности
А в 1886 году, сразу после выхода английского издания, одна благочестивая организация по надзору за общественной нравственностью занесла роман в свой список непристойных книг.
Нет, справедливости ради надо сказать, что за границей обсуждение романа не затихало несколько десятков лет, и касалось оно не только страсти героев и варварского стиля автора, но и философской глубины и изобразительной мощи – со временем Толстой перестал казаться таким уж диким, необузданным и неправильным: гению можно.
Грех бестенденциозности
На родине свежие номера «Русского вестника» передавали из рук в руки, и хорошо еще, если не рвали их из рук. Фурор был необыкновенный. Двоюродная тетя писателя, Александра Толстая, писала: «Всякая глава «Анны Карениной» подымала все общество на дыбы, и не было конца толкам, восторгам и пересудам, как будто дело шло о вопросе, каждому лично близком». Критик Страхов, друг Толстого и его редактор, писал ему, когда шестая часть романа вышла в свет: «Роман ваш занимает всех и читается невообразимо. Успех действительно невероятный, сумасшедший. Так читали Пушкина и Гоголя, набрасываясь на каждую их страницу и пренебрегая все, что писано другими».
На родине Толстому тоже пеняли за незнание правил литературных приличий. Критик Александр Станкевич уверял, что Толстой вообще написал два романа в одном, что две сюжетных линии – левинская и каренинская – никак не пересекаются, что так делали в средневековых романах, но с тех-то пор выработаны «непререкаемые нормы», а Толстой их нарушает. Профессор Рачинский написал Толстому, что в романе его нет единства, потому что «нет архитектуры». Толстой с достоинством возразил: «Суждение ваше об А. Карениной мне кажется неверно. Я горжусь, напротив, архитектурой – своды сведены так, что нельзя и заметить, где замок. И об этом я более всего старался». И самое главное, что вообще мало кто тогда осознал и оценил: «Связь постройки сделана не на фабуле и не на отношениях (знакомстве) лиц, а на внутренней связи».
Интересно отреагировали на роман писатели давние знакомцы Толстого со сложной историей сотрудничества, дружбы, взаимного охлаждения, едва ли не вражды, и взаимного интереса и уважения. Тургенев писал Полонскому: «Анна Каренина» мне не нравится, хотя попадаются истинно-великолепные страницы (скачка, косьба, охота). Но все это кисло, пахнет Москвой, ладаном, старой девой, славянщиной, дворянщиной и т.д.». Некрасов, уже совсем тяжело больной, почти умирающий, успел запустить в автора эпиграммой: «Толстой, ты доказал с терпеньем и талантом, // Что женщине не следует «гулять» // Ни с камер-юнкером, ни с флигель-адъютантом, // Когда она жена и мать».
Разумеется, Тургеневу, автору «Записок охотника», понравилась охота и косьба. Разумеется, Некрасову, который полностью подчинил свой талант идее социального служения (да еще и с его отношением к венчанному браку), роман не мог не показаться неправильным: не то, не так, не об этом надо. Каждый о своем, это всегда так.
На родине Толстому тоже пеняли за незнание правил литературных приличий. Критик Александр Станкевич уверял, что Толстой вообще написал два романа в одном, что две сюжетных линии – левинская и каренинская – никак не пересекаются, что так делали в средневековых романах, но с тех-то пор выработаны «непререкаемые нормы», а Толстой их нарушает. Профессор Рачинский написал Толстому, что в романе его нет единства, потому что «нет архитектуры». Толстой с достоинством возразил: «Суждение ваше об А. Карениной мне кажется неверно. Я горжусь, напротив, архитектурой – своды сведены так, что нельзя и заметить, где замок. И об этом я более всего старался». И самое главное, что вообще мало кто тогда осознал и оценил: «Связь постройки сделана не на фабуле и не на отношениях (знакомстве) лиц, а на внутренней связи».
Интересно отреагировали на роман писатели давние знакомцы Толстого со сложной историей сотрудничества, дружбы, взаимного охлаждения, едва ли не вражды, и взаимного интереса и уважения. Тургенев писал Полонскому: «Анна Каренина» мне не нравится, хотя попадаются истинно-великолепные страницы (скачка, косьба, охота). Но все это кисло, пахнет Москвой, ладаном, старой девой, славянщиной, дворянщиной и т.д.». Некрасов, уже совсем тяжело больной, почти умирающий, успел запустить в автора эпиграммой: «Толстой, ты доказал с терпеньем и талантом, // Что женщине не следует «гулять» // Ни с камер-юнкером, ни с флигель-адъютантом, // Когда она жена и мать».
Разумеется, Тургеневу, автору «Записок охотника», понравилась охота и косьба. Разумеется, Некрасову, который полностью подчинил свой талант идее социального служения (да еще и с его отношением к венчанному браку), роман не мог не показаться неправильным: не то, не так, не об этом надо. Каждый о своем, это всегда так.
Каждый и видел свое. Нервные девушки искали ответа на личные вопросы, молодые революционерки и феминистки возмущались: зачем Анна вообще ищет счастья в личной жизни, когда столько всего надо сделать? Гимназистки и курсистки были недовольны, зачем злой Толстой убил симпатичную Анну: за что наказал женщину, ей что, надо было всю жизнь сидеть замужем «за этой кислятиной Карениным»?
Но в целом русское общество мало интересовалось вопросами архитектоники романа и жаждало ответов на проклятые вопросы. Общество очень расстроилось, что в романе нет «тенденции». Слово «тенденция» тогда еще было похвальным, а не ругательным. Оно означало, что у автора есть заветная идея и что он эту идею понятными словами доносит до читателя, лучше всего в лоб и прямым текстом. Демократический критик Максим Антонович – тот самый, который возмущался Базаровым-Асмодеем, карикатурой на лучшую молодежь России, – говорил о «бестенденциозности и квиетизме» романа. И в самом деле: салоны, розовые платья, гирлянды фиалок – тьфу!
Медвежью услугу автору оказал тот самый «Русский вестник», где роман вышел в свет. Публикация едва началась, а в журнале уже вышла статья «По поводу нового романа гр. Толстого». Ее автор Василий Авсеенко уверял, что «Анна Каренина» – великосветский роман, прекрасный пример «чистого искусства». Для «Русского вестника» роман был аристократическим и «антинигилистическим». Демократическая критика разозлилась. Петр Ткачев в журнале «Дело» назвал роман «салонным художеством». Он тоже считал, что Анна Каренина – «чистое искусство» и великосветское произведение, только в его системе ценностей это было отвратительно, а не прекрасно. Салтыкова-Щедрина, больного и раздраженного, и начало романа, и его апология в «Русском вестнике» просто взбесили. Прочитав первые полторы части, он писал Павлу Анненкову: «Вероятно, Вы <...> читали роман Толстого о наилучшем устройстве быта детор. частей. Меня это волнует ужасно. Ужасно думать, что еще существует возможность строить романы на одних половых побуждениях <...> Мне кажется это подло и безнравственно». Он даже начал под впечатлением от прочитанного писать «Благонамеренную повесть» – о благонамеренном созерцании и благонамеренном искусстве.
Надо сказать, что потом, когда роман был опубликован до конца, Салтыков-Щедрин своей оценки уже не повторял.
Толстой возражал против такого понимания своей работы. «И если близорукие критики думают, – говорил он, – что я хотел описывать только то, что мне нравится, как обедает Облонский и какие плечи у Анны Карениной, то они ошибаются».
Но в целом русское общество мало интересовалось вопросами архитектоники романа и жаждало ответов на проклятые вопросы. Общество очень расстроилось, что в романе нет «тенденции». Слово «тенденция» тогда еще было похвальным, а не ругательным. Оно означало, что у автора есть заветная идея и что он эту идею понятными словами доносит до читателя, лучше всего в лоб и прямым текстом. Демократический критик Максим Антонович – тот самый, который возмущался Базаровым-Асмодеем, карикатурой на лучшую молодежь России, – говорил о «бестенденциозности и квиетизме» романа. И в самом деле: салоны, розовые платья, гирлянды фиалок – тьфу!
Медвежью услугу автору оказал тот самый «Русский вестник», где роман вышел в свет. Публикация едва началась, а в журнале уже вышла статья «По поводу нового романа гр. Толстого». Ее автор Василий Авсеенко уверял, что «Анна Каренина» – великосветский роман, прекрасный пример «чистого искусства». Для «Русского вестника» роман был аристократическим и «антинигилистическим». Демократическая критика разозлилась. Петр Ткачев в журнале «Дело» назвал роман «салонным художеством». Он тоже считал, что Анна Каренина – «чистое искусство» и великосветское произведение, только в его системе ценностей это было отвратительно, а не прекрасно. Салтыкова-Щедрина, больного и раздраженного, и начало романа, и его апология в «Русском вестнике» просто взбесили. Прочитав первые полторы части, он писал Павлу Анненкову: «Вероятно, Вы <...> читали роман Толстого о наилучшем устройстве быта детор. частей. Меня это волнует ужасно. Ужасно думать, что еще существует возможность строить романы на одних половых побуждениях <...> Мне кажется это подло и безнравственно». Он даже начал под впечатлением от прочитанного писать «Благонамеренную повесть» – о благонамеренном созерцании и благонамеренном искусстве.
Надо сказать, что потом, когда роман был опубликован до конца, Салтыков-Щедрин своей оценки уже не повторял.
Толстой возражал против такого понимания своей работы. «И если близорукие критики думают, – говорил он, – что я хотел описывать только то, что мне нравится, как обедает Облонский и какие плечи у Анны Карениной, то они ошибаются».
Быстрее и лучше всех понял автора Достоевский. «Анна Каренина как факт особого значения» называлась его статья, и речь в ней шла об удивительном толстовском психологизме, о пушкинской традиции, о «небывалом реализме художественного изображения». «Анна Каренина» есть совершенство как художественное произведение, – писал Достоевский, – <…> и такое, с которым ничто подобное из европейских литератур в настоящую эпоху не может сравниться».
А Чехов однажды в письме брату назвал Каренину «милой и дорогой Анной»: роман помог ему перенести тяжелую дорогу. А в 1888 году писал Суворину, споря все с той же идеей, что в романе должна быть «тенденция»: «Требуя от художника сознательного отношения к работе, Вы правы, но Вы смешиваете два понятия: решение вопроса и правильная постановка вопроса. Только второе обязательно для художника. В «Анне Карениной» и в «Онегине» не решен ни один вопрос, но они Вас вполне удовлетворяют, потому только, что все вопросы поставлены в них правильно».
Постановка вопроса
Больше всего споров вызывает обычно эпиграф к «Анне Карениной» – Толстой не упоминает, где взял его, ибо для всякого читателя-современника знание цитаты само собой разумелось: она из «Послания к римлянам», и смысл ее – «Не мстите за себя». То есть мир устроен правильно, на разумных основаниях, вне зависимости от наших стараний, и каждый получит свое. Именно в этом, может быть, заветная мысль толстовского романа, где автор и его автопортретный (не автобиографический даже) герой сражаются с личным соблазном – ощущением неправильности всего сущего, такой жуткой, что приходится обманывать себя разными уловками, чтобы не повеситься и не застрелиться.
Толстой относится к персонажам как ветхозаветный Бог (Чехов – скорее, как новозаветный: для него по-настоящему интересны только те, кто все отвергнет и пересоздаст себя, а прочие мелюзга и способны обсуждать только осетрину с душком). Толстой любит персонажей не за их добродетели, а за полноту проживания жизни, за силу самоотдачи, за способность действовать вопреки разуму, выгоде, здравому смыслу. Бери что хочешь и плати за это – таков, наверное, смысл романа.
Толстой не осуждает Анну – откажись она от любви, ее жизнь прошла бы бессмысленно. Не осуждает он и Вронского, которого только трагическая любовь и гибель возлюбленной сделали человеком в полном смысле слова. Он не дает никакой надежды Левину, не гарантирует семейного счастья Китти, оставляет Долли и Стиву с весьма сомнительными перспективами – человек только сам волен придать своей жизни смысл, это вопрос только его личного выбора и личной ответственности. Об этом говорит и финал романа: «Жизнь моя теперь, вся моя жизнь, независимо от всего, что может случиться со мной, каждая минута ее – не только не бессмысленна, как была прежде, но имеет несомненный смысл добра, который я властен вложить в нее!» Человек волен вкладывать в свою жизнь любой смысл, за него никто этого смысла не вложит; надо помнить лишь, что за этот выбор придется отвечать, и не так, как думаем мы, а так, как решит Высшая Сила, от нас не зависящая. Кто-то назовет ее Богом, кто-то жизнью. Мы вольны и даже обязаны выбрать, иначе наша жизнь так и останется животной; и воздаяние за этот выбор будет осуществляться не по нашим, а по высшим законам. Вот почему не прав свет, который судит Анну, – по толстовским меркам она права, ибо живет с полной отдачей и платит полной мерой. Прав и Левин, живущий путанно и сложно, но полно и честно. Людской суд не властен над толстовскими героями – над ними есть авторский суд, равный Божьему. И с точки зрения этого авторского суда оправданны все, кто выбирает и платит, – и наказаны все, кто, подобно Каренину и графине Лидии Ивановне, трусят и фарисействуют. Это жестокая мораль – но другой нет ни в романе, ни в жизни.
А Чехов однажды в письме брату назвал Каренину «милой и дорогой Анной»: роман помог ему перенести тяжелую дорогу. А в 1888 году писал Суворину, споря все с той же идеей, что в романе должна быть «тенденция»: «Требуя от художника сознательного отношения к работе, Вы правы, но Вы смешиваете два понятия: решение вопроса и правильная постановка вопроса. Только второе обязательно для художника. В «Анне Карениной» и в «Онегине» не решен ни один вопрос, но они Вас вполне удовлетворяют, потому только, что все вопросы поставлены в них правильно».
Постановка вопроса
Больше всего споров вызывает обычно эпиграф к «Анне Карениной» – Толстой не упоминает, где взял его, ибо для всякого читателя-современника знание цитаты само собой разумелось: она из «Послания к римлянам», и смысл ее – «Не мстите за себя». То есть мир устроен правильно, на разумных основаниях, вне зависимости от наших стараний, и каждый получит свое. Именно в этом, может быть, заветная мысль толстовского романа, где автор и его автопортретный (не автобиографический даже) герой сражаются с личным соблазном – ощущением неправильности всего сущего, такой жуткой, что приходится обманывать себя разными уловками, чтобы не повеситься и не застрелиться.
Толстой относится к персонажам как ветхозаветный Бог (Чехов – скорее, как новозаветный: для него по-настоящему интересны только те, кто все отвергнет и пересоздаст себя, а прочие мелюзга и способны обсуждать только осетрину с душком). Толстой любит персонажей не за их добродетели, а за полноту проживания жизни, за силу самоотдачи, за способность действовать вопреки разуму, выгоде, здравому смыслу. Бери что хочешь и плати за это – таков, наверное, смысл романа.
Толстой не осуждает Анну – откажись она от любви, ее жизнь прошла бы бессмысленно. Не осуждает он и Вронского, которого только трагическая любовь и гибель возлюбленной сделали человеком в полном смысле слова. Он не дает никакой надежды Левину, не гарантирует семейного счастья Китти, оставляет Долли и Стиву с весьма сомнительными перспективами – человек только сам волен придать своей жизни смысл, это вопрос только его личного выбора и личной ответственности. Об этом говорит и финал романа: «Жизнь моя теперь, вся моя жизнь, независимо от всего, что может случиться со мной, каждая минута ее – не только не бессмысленна, как была прежде, но имеет несомненный смысл добра, который я властен вложить в нее!» Человек волен вкладывать в свою жизнь любой смысл, за него никто этого смысла не вложит; надо помнить лишь, что за этот выбор придется отвечать, и не так, как думаем мы, а так, как решит Высшая Сила, от нас не зависящая. Кто-то назовет ее Богом, кто-то жизнью. Мы вольны и даже обязаны выбрать, иначе наша жизнь так и останется животной; и воздаяние за этот выбор будет осуществляться не по нашим, а по высшим законам. Вот почему не прав свет, который судит Анну, – по толстовским меркам она права, ибо живет с полной отдачей и платит полной мерой. Прав и Левин, живущий путанно и сложно, но полно и честно. Людской суд не властен над толстовскими героями – над ними есть авторский суд, равный Божьему. И с точки зрения этого авторского суда оправданны все, кто выбирает и платит, – и наказаны все, кто, подобно Каренину и графине Лидии Ивановне, трусят и фарисействуют. Это жестокая мораль – но другой нет ни в романе, ни в жизни.
No comments:
Post a Comment